Газета «Кифа»

Издание Преображенского братства

Оцерковление культуры: опыт одного из священнослужителей начала XX века

о. Константин Аггеев

Идея оцерковления культуры, которая сейчас воспринимается едва ли не как визитная карточка РСХД и парижского богословия, вызревала постепенно не только в богословских и философских трудах дореволюционных мыслителей, но и в практике жизни некоторых православных священников, неожиданно сделавших шаг навстречу светской культуре.

В цепи, идущей от горячих дискуссий начала века к оформившейся в эмиграции теме «оцерковления культуры» (особая роль в разработке которой принадлежала В.В. Зеньковскому), нужно искать промежуточные звенья. Это, конечно, Н.А. Бердяев, С.Н. Булгаков, А.В. Карташёв, с которыми Зеньковский близко общался в эмиграции, но, конечно, и Константин Маркович Аггеев, родившийся в 1868 г. в Тульской губернии, закончивший Тульскую духовную семинарию и Киевскую духовную академию, служивший священником в Мариамполе, Киеве и с 1903 г. – в Петербурге.

Отец Константин Аггеев не вводит критерий красоты, хотя эпоха Серебряного века уже при дверях, но пишет о подлинности («К литературным произведениям я теперь стал взыскателен. Фальшивые режут меня») и художественности тех эстетических миров, с которыми сталкивается.

Зеньковский и Аггеев были лично знакомы. Воспоминания об их встрече и совместной деятельности Зеньковский запечатлел в мемуарах «Пять месяцев у власти». Он писал о «долголетних и добрых отношениях», которые связывали их с Аггеевым, и о совместной работе в 1919 г. «в Киеве в месяцы пребывания там Добр. Армии, в которой Аггеев по-видимому занимал какое<-то> место в “Осваге”», и в Одессе в рамках «Союза Возрождения». Во время их последней встречи в 1920 г. Зеньковскому было 39 лет, а Аггееву 52 года. 26 января 1920 года Василий Зеньковский навсегда покинул Россию, а 6 января 1921 г. прот. Константин Аггеев, не решившийся покинуть Крым, занятый большевиками, был расстрелян в имении Багреевка под Ялтой вместе со своим сыном Иваном.

Предположим, что за время «долголетних и добрых» отношений о. Константин сумел передать своему молодому соратнику свой опыт воцерковления культуры. Каким он был? Что он мог определить в концепции, сформулированной Зеньковским уже в эмиграции, и практике воцерковления молодёжи в РСХД?

О том, как относилась к о. Константину Аггееву столичная интеллигенция, говорит ряд фактов. В 1906 г. отца Константина приглашал на предсмертную беседу акад. А. Н. Веселовский (см. письмо от 6.X.1906); у него принял крещение С.Л. Франк; Александр Блок советовал своей матери обращаться к о. Аггееву в дни сомнений и раздумий; Вяч. Иванов посещал церковь при Ларинской гимназии, в которой о. Константин служил с 1906 г. Близкие отношения по литературной работе сложились у Константина Марковича с Н.А. Бердяевым, С.Н. Булгаковым, А.В. Карташёвым, Д.С. Мережковским, П.Б. Струве и многими другими представителями философской и литературной элиты тогдашнего российского общества. Своё магистерское сочинение, посвящённое личности Константина Леонтьева, Аггеев просил почитать И.Ф. Анненского. Однако, когда мы читаем воспоминания проф. Кудрявцева о годах учёбы Аггеева в Тульской духовной семинарии, мы видим совсем иную картину: «Стихов Константин Маркович не любил, и, кроме тех, которые надо было заучивать на уроках словесности, ни одного на память не знал. И из беллетристики, опять-таки, кроме того, что требовалось программой словесности и некоторых произведений Достоевского, ничего не читал. <…>. Впрочем, и другого рода книг, кроме учебников, К<онстантин> М<аркович> в семинарии не читал – и некогда было, да и к чему?» Отсутствие интереса к культуре объяснялось не только крестьянским происхождением Аггеева, но и его тяжёлым экономическим положением, необходимостью не только учиться, но и зарабатывать на кусок хлеба для себя и разорившейся семьи.

Для сравнения отметим, что соученик и друг Аггеева и Кудрявцева по семинарии Василий Георгиевский, вошедший в историю церкви как митрополит Евлогий (1868–1948), предстоятель Православных Русских церквей в Западной Европе, именно в семинарские годы пережил страстное увлечение литературой. В своих воспоминаниях, записанных Манухиной, он писал: «Во 2-м классе казённой наукой я по-прежнему мало занимался, зато страстно полюбил читать книжки. Записался в городскую библиотеку и читал всё без разбора: Шпильгагена, Вальтер Скотта, Шекспира, Диккенса, Золя, русских классиков… Несмотря на это хаотическое чтение, у меня образовался инстинкт к хорошей книге – литературный вкус. Иностранную литературу я воспринимал плохо, а русскую литературу горячо полюбил. Помню, “Обрыв” Гончарова, “Дворянское гнездо” Тургенева, “Рыбаки” Григоровича произвели на меня прекрасное, сильное впечатление»1.

Постепенное развитие литературного вкуса у о. Константина Аггеева происходит гораздо позже, когда он попадает в Киевскую духовную академию, знакомится со своей будущей женой Марией Чернявской. Он устраивается репетитором к брату Марии, проводит лето в деревне Великое Староселье, где служит её отец: «На самых же первых шагах жизнь моя пошла здесь точно по программе, не от меня, впрочем, установленной: довольно поздний утренний чай, после которого занятия с Ваней, далее – обед, за которым музыка, беседы, нередко чтение чего-либо из Тургенева, Лермонтова и др. (писатели в Старосельи оказались: наградные сёстрам Вани…)». Взрыв интереса к литературе приходится на годы службы о. Константина в Мариамполе, где у него появляется досуг и доступ к хорошим книгам.

Характерно, что так же, как Василий Георгиевский Аггеев начинает читать «все без разбора». Так, в 1897 г. он сообщает Кудрявцеву: «В 1895 г. в “Северном Вестнике” одновременно печатались два романа “Quo vadis” Г. Сенкевича и “Отверженный“ Мережковского. Дня 4 тому назад я запоем прочитал “Quo vadis”. Что это за чудеснейшая вещь!». Но вскоре о. Константин останавливается исключительно на русской классике. В письмах из Мариамполя упоминаются Пушкин, Лермонтов, Тургенев, Достоевский, Толстой, Мельников-Печерский.

На страницах писем Аггеев делится своими впечатлениями от прочитанных и перечитанных романов. В первую очередь в поле его внимания попадают главные герои Тургенева и Достоевского. Несколько раз возвращается он к образу Базарова: «Об “Отцах и детях” мне бы хотелось с тобой особо побеседовать. Базаров мне противен и… мелок. Настолько, что образ смерти его представляется неестественно»; «Я бы дал прочитать ученику “Отцы и дети” – спросил бы, ну, каков Базаров. Всякий непредубеждённый юноша ответил бы: всю жизнь шёл против законов своей природы и пал в конце концов, побеждённый ими». Своего друга – Кудрявцева – о. Константин сравнивает с Иваном Карамазовым: «А Иван Фёдорович Карамазов – это борьба теоретической стороны его природы и практической – точнее: рассудочной – внешней и внутренней стороны – отрицательной и положительной – тебя должен особенно интересовать».

В коллизиях Тургенева, Достоевского, Толстого Аггеев видит один духовный сюжет: «Мне теперь показалось, что главная мысль Достоевского – не иди против законов своей природы: нарушение их не останется безнаказанным (“Мне отмщ<ение> и Аз воздам”; в этом отношении к романам Д<остоевского> близка “Анна Каренина”)».

Подчеркнём исключительное доверие Аггеева человеческой природе, которая, по его представлениям, не влечёт человека к преступлению, а сопротивляется ему. Характерно и выражение этого доверия через эпиграф к роману Л.Н. Толстого «Анна Каренина». Толстой, как известно, не указал источник цитаты, поэтому она может быть в равной степени соотнесена и с текстом Второзакония, и с текстом послания апостола Павла к Римлянам (Рим 12:19), и даже с абстрактным принципом, напрямую не соотнесённым с определённой религиозной традицией. Но для Аггеева, скорее всего, «Мне» и «Аз» указывают на Единого Бога, а значит природа человека мыслится как манифестация природы Творца, сообразность человека Богу выходит на первый план по сравнению с идеей его грехопадшей и искажённой природы.

Нельзя не обратить внимание на то, что Зеньковский обосновывает идею православной культуры исходя из сходного убеждения: «Православие никогда не отвергало натурального миропорядка, натуральных его основ, – оно не знает того “гнушения” плотью, которое наложило такую печальную печать на католическое духовенство, не знало того резкого противоположения натурального и благодатного, которое нашло своё яркое выражение у блаженного Августина в его “De civitate Dei”». Собственно доверие к этому «натуральному миропорядку» и снимает необходимость однозначного отречения от мира, частью которого является культура.

Но Зеньковский понимает, что природа, даже сохранившая связь с Творцом, сама по себе не обладает энергией творческого роста, она должна быть исцелена и возвращена Богу. Это исцеление происходит через зерно Божьего Царства, прорастающее внутри природного миропорядка. И не благодаря каким-то внешним усилиям, а благодаря свободно принимающему это Царство человеческому сердцу: «Царство Божие не устраняет натурального миропорядка, но преображает его, извнутри его освещая и просвещая, – оно врастает в этот натуральный миропорядок, ибо предполагает свободное обращение человеческой души, всего человечества (как космического центра, как истинного микрокосма) к Богу».

Как же может проявляться эта способность человека освещать и просвещать природный миропорядок и культуру, как его часть, в практике жизни? Вернёмся в примеру Аггеева. Оценивая литературные тексты, он применяет, как правило, два критерия: их соответствие нравственному и эстетическому идеалу. Так, о. Константин зачитывается романом Мельникова-Печерского «В лесах»: «Роман – захватывающего интереса. Некоторые страницы восхитительны», но в изображении любви ставит его значительно ниже Тургенева: «Печерский хороший. По моему мнению один в нём недостаток – большой он эротик. Тоже певец любви, но любви не той, что Тургенев – слишком она у него неприкровенна!» В том же письме Аггеев размышляет о Лизе Калитиной: «Не сложись известным образом обстоятельства, Лиза была бы чистою женою, матерью и в сём также нашла бы удовлетворение своей высокой души». Чистота, высота души опять воспринимаются как качества природно присущие героине, а в уходе в монастырь видится «надрыв», измена благой природе, попытка совершать над ней неоправданное насилие.

Ту же высоту нравственного идеала, заложенную в текстах русских классиков, чувствовал юный Василий Георгиевский и зафиксировал митр. Евлогий: «Она повышала самосознание, спасала от грубости, распущенности, безобразия поступков, питала склонность юношеской души к идеализму». Интересно, что Евангелие или богослужебная поэзия не воспринимаются в семинарском возрасте как то, что может дать душе высокое направление и смысл. Почему? Видимо, как в силу того, что семинаристами эти тексты принимаются не свободно, вдалбливаются им в головы не творческими, а, подчас, жестокими методами, так и в силу большой исторической дистанции, затруднявшей молодому человеку соотнесение своей жизни с реалиями Палестины I века. Русская литература оказывается не только хранительницей высоких этических ценностей, но и своего рода «приуготовлением» в таинстве Просвещения.

Второй критерий, предъявляемый Аггеевым, – совершенство художественной формы – кажется даже несколько удивительным для молодого человека, не получившего специального филологического образования. Он сетует, что Достоевский его «коробит» «своею необработанностью в худож<ественном> отношении»; критикует Тургенева за «некоторые нарушения единства действия»; наоборот, отмечает, что Печерский и Толстой умело разворачивают сюжет: «У Печерского замечательное единство действия. Этою стороною он близится к “Войне и миру”». Аггеев не вводит критерий красоты, хотя эпоха Серебряного века уже при дверях, но пишет о подлинности («К литератур<ным> произв<едениям> я теперь стал взыскателен. Фальшив<ые> режут меня») и художественности тех эстетических миров, с которыми сталкивается.

Он отмечает близость «художества – особенно словесного – и религии». Утверждение, что «Поэзия – это безусловно божественный огонь на земле» – восходит к весьма распространённой романтической мифологеме о божественном происхождении поэзии. Интереснее, что и в ветхозаветном пророке Аггеев видит в первую очередь «поэта, находящегося под влиянием сверхъестественного фактора». Художество является залогом нравственности: «Художник дурного не скажет». Эту неразрывную связь религии и художества позднее пытались выразить многие русские религиозные философы. Так, Бердяев полагал, что религиозные основы культуры проявляются в её символической природе: «Культура – символична по своей природе. Символизм свой она получила от культовой символики. В культуре не реалистически, а символически выражена духовная жизнь. Все достижения культуры по природе своей символичны. В ней даны не последние достижения бытия, а лишь его знаки. Такова же и природа культа, который есть прообраз осуществлённых божественных тайн»2. В.В. Вейдле писал, что «религиозная вера, религиозный обряд, религиозное осмысление жизни никаким другим языком пользоваться не могут, кроме как тем же, каким пользуется художник, тем же, на котором говорят создаваемые им произведения»3.

Человек, имеющий внутри себя зерно Небесного Царства, способен различать в большом «серединном» пространстве культуры то, что имеет качество подлинности в силу своей причастности Царству, и то, что этого качества не имеет.

Таким образом, человек, имеющий внутри себя зерно Небесного Царства, способен различать в большом «серединном» пространстве культуры то, что имеет качество подлинности в силу своей причастности Царству, и то, что этого качества не имеет. Критериями такого различения становятся таинственная природа явления культуры, его способность к разворачиванию в виде притчи, динамического символа и совершенство художественной формы, которое напоминает об особом языке, призванном выражать небытовые смыслы.

Мемориал в Багреевке
Мемориал в Багреевке – месте расстрела жителей Ялты во время Красного террора 1920–1921 гг. Здесь же покоятся оказавшиеся в это время в Крыму и казненные большевиками о. Константин Аггеев и его сын

Помимо различения есть ещё творческая задача построения новой православной культуры, о которой пишет Зеньковский. Для этого нужны люди, несущие в себе зерно Небесного Царства и готовые трудиться над оцерковлением культуры: «Мы нуждаемся в церковной интеллигенции, чьё сознание могло бы вместить всю полноту того, что носит в себе современность; церковная интеллигенция, внутренне живя во Христе, и должна найти основы творчества во Христе, должна созидать православную культуру».

Интересно, что путь, который видит Аггеев, как будто другой: он надеется через культуру вернуть веру, заронить зерно Царства. Когда он станет законоучителем Смольного института благородных девиц, он будет читать с девушками, заражёнными атеистическими учениями, не только Гоголя и Толстого, но даже Горького. В письмах из Мариамполя он пишет:

«Со мной были такие случаи. Говоришь о совести. Скучает ученик. Исполнишь в качестве комментария монолог Бориса Годунова:
…ничто нас не может успокоить;
Ничто, ничто… едина разве совесть…4

И лица учеников как-то оживляются, точно сказал им особенное что».

Литература обладает непреложной правдой и силой свидетельства о человеке – и потому не только нуждается в воцерковлении, но и сама открывает тайну Богочеловека в человеке и возрождает веру. В этом интуиция о. Константина Аггеева, быть может, оказалась глубже идеи о. Василия Зеньковского.

Юлия Балакшина
Фото мемориала в Багреевке: Борис Колымагин

————

1 Евлогий (Георгиевский), митр. Путь моей жизни : Воспоминания Митрополита Евлогия (Георгиевского), изложенные по его рассказам Т. Манухиной. М. : Моск. рабочий ВПМД, 1994. С. 28. Свидетельства о позитивном влиянии культуры на становление духовного мира можно найти в дневниках, письмах, биографиях многих современников митр. Евлогия: митр. Антония (Храповицкого), свт. Николая (Японского), архим. Августина (Капустина) и др. См., например, воспоминания архим. Киприана (Керна) о митр. Антонии (Храповицком): «Очень часто он говорил о русской литературе, которую знал хорошо, особенно, как известно, высоко ставил Достоевского. Его лично он видел только один раз в жизни, почему неоднократно опровергал откуда-то появившееся мнение о том, что он, Антоний, послужил Достоевскому прототипом для Алёши Карамазова. Декламировал, и именно по-старинному, с декламацией. Сам помню, как он однажды очень хорошо при мне (мы были одни) прочёл “Я вас любил, любовь ещё быть может…”. Толстого, конечно, отрицал, как публициста, резонёра и философа. Ценил его художественный талант, но не прощал ему всего позднейшего его писания. Антоний был так целен и монолитен, что он целиком – или преклонялся, или отметал. Главное, конечно, для него был Достоевский» (Киприан (Керн), архим. Митрополит Антоний (Храповицкий) // Он же. Восхождение к Фаворскому свету. М. : Изд-во Сретенского монастыря, 2007. С. 80–81).

2 Евлогий (Георгиевский), митр. Путь моей жизни : Воспоминания Митрополита Евлогия (Георгиевского), изложенные по его рассказам Т. Манухиной. М. : Моск. рабочий ВПМД (Всецерковное православное молодёжное движение), 1994. С. 28.

3 Вейдле В.В. Искусство как язык религии // Он же. Умирание искусства. М. : Республика, 2001. С. 194.

4 Неточная цитата из трагедии А.С. Пушкина «Борис Годунов»:
Ах! чувствую: ничто не может нас
Среди мирских печалей успокоить;
Ничто, ничто… едина разве совесть.

Кифа № 11 (303), ноябрь 2023 года